Гл.4. Нерчинские рудники

Published by @mastul on 2016-09-29

Простираясь на 1300 км покрытых лесами холмов от восточного берега Байкала до китайской границы, Нерчинский горный округ был худшим местом ссылки в империи Николая I. Рудные разработки были начаты здесь в конце XVII века, а первая серебряная плавильня была заложена в 1704 в городе Нерчинский Завод, за 1600 км от Иркутска, столицы Восточной Сибири. Этот отдаленный и негостеприимный край никогда не привлекал к себе достаточно добровольцев и потому власти отправляли в работы на рудники ссыльных и крестьян-рекрутов. До 1740х Нерчинск оставался единственным регионом добычи серебра в империи и добыча эта оставалась весьма скудной пока, со вступлением России в Семилетнюю войну (1756-63), горное дело не расширилось. Если между 1740 и 1750 Нерчинск добывал и выплавлял только 9 тонн серебра, то к 1780м производительность дошла до 76 тонн. К началу XIX века Нерчинский округ стал крупнейшим центром добычи серебра, свинца, меди и золота, а также крупнейшим центром ссыльно-каторжного труда во всей Сибири.1

К 1820м годам вокруг Нерчинска, административного центра, располагалось семь плавилен и двадцать серебряных рудников. При каждом было поселение, с общей популяцией в 17 000 человек: рабочие, служащие, солдаты и, среди них, 6 000 ссыльных рабочих, т.е. треть. Известняк и сланец, покрытые летом тонким слоем растительности и зимой — толстым слоем снега, лежали холмами вокруг шахт. Дальше стояли глухие леса, кишевшие диким зверем. Маркшейдер Максим Злобин описывал впечатление от Нерчинского Завода в 1820 почти в духе Данте: «Подъезжая к заводу, должно шесть верст спускаться, как бы в глубокую яму, в которой по косогорам беспорядочно расположенное обветшалое его [завода] строение до самого приезда в главную улицу видеть не можно».2 В долину спускалась грязная дорога, покрытая копотью вместо снега, и утопала в тяжелом печном дыму, из которого неслась брань шахтеров. Об этих рудниках в те года столь далеко шла дурная слава, что уже Пушкин в «Царе Никите и сорока его дочерях» предостерегает от неострожного слова — «чтобы в путь до Нерчинска не махнуть». Какой страшной ни была репутация сибирских рудников, Нерчинск ее полностью оправдывал.

В октябре 1826, через три месяца после отправки из Петербурга, на Благодатский рудник прибыла первая группа декабристов: Сергей Волконский, Сергей Трубецкой и еще шестеро. Как позже вспоминала Мария Волконская, «деревня состояла лишь из одной улицы и была окружена горами, более или менее изрытыми раскопками… для добывания свинца, содержащего в себе серебряную руду. Местоположение было бы прекрасное, если бы на 50 верст кругом не вырубили лесов, из опасения, чтобы беглые каторжники не находили там убежища; даже кустарники были вырублены и потому зимой вид был печальный».3

Декабристов парами расквартировали в тесных каморках в бараке — «что-то вроде маленьких тюрем в самой тюрьме», писала Волконская. Государственные преступники привезли с собой около 7 тыс. рублей серебром, на которые могли покупать все необходимое, пока начальник Нерчинских рудников Тимофей Бурнашев не конфисковал деньги, чтобы далее выдавать их частями. На эти средства декабристы нанимали своих же караульных, которые, по воспоминаниям Евгения Оболенского, теперь «готовили нам кушанье, ставили самовар, служили нам и скоро полюбили нас и были нам полезнейшими помощниками». Хотя декабристы были приговорены к работе в рудниках как обычные каторжные, сам губернатор Восточной Сибири Александр Лавинский писал Бурнашеву, что «работою истощать их не следует».4

Несмотря на эти относительные послабления, Волконский писал в ноябре 1826 своей жене с характерным надрывом: «Со времени моего прибытия в сие место я без изъятия подвержен работам, определенным в рудниках, провожу дни в тягостных упражнениях, а часы отдохновения в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого строже, нежели во время моего заточения в крепости, и по сему ты можешь представить себе, какие я сношу нужды и в каком стесненном во всех отношениях нахожусь положении».5 Оболенский отзывался об условиях в Благодатске с большим стоицизмом: «Работа вообще не столь тяжела, как воображают… сие заменяется невыгодным положением во время работы: часто принуждены работать в дыре, пробиваемой в стену, в которой садились на колена, и принимаешь разные положения, смотря по высоте места, чтобы ударить молотом фунтов в 15 или 20». В другом месте он же вспоминает: «в подземной работе нам не было назначено урочного труда; мы работали сколько хотели и отдыхали также; сверх того, работа оканчивалась в одиннадцать часов дня; в остальное время мы пользовались полной свободой». Условия наверху были, парадоксальным образом, гораздо хуже. «Дни праздничные были для нас точно днями наказания — в душной клетке, где едва можно повернуться, миллион клопов и разной гадины, осыпали тебя с ног до головы и не давали покоя. Присоединя к тому грубое обращение начальства, которое привыкши обращаться с каторжными, поставляло себе обязательностью нас осыпать ругательствами, называя всеми ругательными именами»6

Николай I приказал поместить «государственных преступников» под надзор нерчинских властей и потребовал, чтобы в Петербург отсылались ежемесячные рапорты об их здоровье и настроениях. Власти слали рапорты, что ссыльные послушны, но иногда изъявляют непокорность.7 За это время декабристы утратили свою кротость только однажды, когда чрезмерно ретивый чиновник потребовал, чтобы декабристы сидели по клеткам (и без света) всё нерабочее время. Стремясь отстоять свое право общаться в свободное время и не желая находиться в душегубках по восемнадцать часов, что не замедлило бы отразиться на здоровье, декабристы объявили голодовку. Через пару дней Бурнашев сдался. Чтобы загасить конфликт и не поощрять самодурства подчиненных, он приказал дверей больше не запирать, чиновника сместил и дела вернулись в прежнюю колею.8

10 февраля 1827 года, через шесть недель после выезда из Москвы, Мария Волконская добралась до Благодатского рудника и встретилась там с Екатериной Трубецкой, прибывшей несколькими днями ранее. Прежде, чем получить разрешение на встречу с мужьями, обе они обязаны были подписать ручательство, что согласны встречаться с супругами только раз в три дня и только в присутствии двух офицеров. Вся переписка должна проходить через руки коменданта Нерчинских рудников генерал-майора Станислава Лепарского. Волконская и Трубецкая не имели права передавать мужьям какие-либо бумаги или любые другие вещи, а также принимать от них от них письма для передачи. Им было позволено иметь одного слугу и одну служанку каждой. Говорить с мужьями разрешалось только по-русски, на языке, который они привыкли использовать в разговорах со слугами и крепостными и которым они не слишком-то хорошо владели.9 На следующий день Мария направилась на встречу с мужем, которого не видела с тех пор, как его отправили по этапу из Петропавловской крепости в июле 1826.

«В первую минуту я ничего не разглядела, так как там было темно; открыли маленькую дверь налево и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах… Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого».10

Волконская и Трубецкая вместе сняли избу в рудничном поселке. «Она была так тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, то головой касалась стены, а ногами упиралась в дверь. Печь дымила так, что ее нельзя было топить, если погода была ветреная; в окнах, вместо стекол, была вставлена слюда». Первые месяцы в Благодатске были сущим испытанием. Прибыв с относительно скромной суммой денег, быстро лишившись горничных, пошедших гулять с казаками, не подготовленные к бытовым трудностям, они вынуждены были тяжело приспосабливаться к новой жизни. Как и Волконская, Каташа Трубецкая происходила из баснословно богатого аристократического семейства и выросла под опекой слуг, выполнявших малейшие ее желания. Дворец Трубецких был выложен, если верить легенде, мрамором императора Нерона. Теперь же ей приходилось самой скрести полы в избе.11 Мария переносила обстоятельства по большей части стоически, даже оптимистично, но и для нее жизнь в Благодатске была непосильной, в письме матери в октябре 1827 она признавалась: «Милая матушка, какое мужества надо иметь, чтобы жить в этой стране! счастья для вас, что нам запрещено писать об этом открыто».12

Несмотря на собственные трудности, Волконская и Трубецкая смогли предложить декабристам поддержку, как моральную, так и материальную. С их появлением дух декабристов воспрял.13 Женщин, однако, волновало, что недоедание подрывает здоровье мужчин. Трубецкой харкал кровью, Волконский страдал от болей в груди, Артамон Муравьев — от колики.14 Трубецкая извлекла из багажа поваренную книгу и начала готовить на дровяной печи в той же избе, где жила с Волконской, и посылать еду с подкупленными солдатами. Женщины принялись писать друзьям и родным в Петербург и Москву, борясь с вакуумом, окружившим декабристов после прибытия в Благодатск. Узнав местопребывание отверженных, родные и близкие стали слать письма, деньги и посылки. Поощряемые женщинами, декабристы начали отвоевывать у властей различные поблажки. Волконскому и Трубецкому было позволено навещать жен, и всем декабристам было разрешено совершать прогулки в окрестностях Благодатска в нерабочие дни. Пиша через несколько лет своему брату, Оболенский называет Марию и Каташу ангелами-хранителями. С появлением этих женщин, заключает он, «русских по сердцу, благородных по характеру… у нас составилась семья».15

Тем из каторжников, кто, в отличие от декабристов, был лишен особого статуса, средств и поддержки, приходилось куда хуже. Казармы ссыльно-рабочих, по замечанию одного инспектора, находились «в ветхом и безобразном состоянии от долговременного существования и неправильной постройки» и были «весьма неудобны по тесноте, худому их содержанию и нечистоте». На некоторых из рудников содержалось от 80 до 120 человек «в четырех-саженной казарме» (на 9 м²), где не было «ни опрятности, ни свежего воздуха». Нищета и убожество царили повсеместно. Шотландский моряк и исследователь Джон Дандас Кокрейн посетил Нерчинские рудники в начале 1820х и нашел немыслимым, «насколько измождены, оборваны, жалки и тощи» были ссыльно-рабочие.16 Шахты, в которые спускались горняки, были примитивными узкими норами, прорытыми в склонах холмов. Зерентуйская шахта, к примеру, была ямой примерно 4 метра в диаметре, уходившей от подошвы холма на 50 метров вглубь. Через сарай у входа рабочие спускались вниз, повесив на шею лампу. Молотом и ломом они отбивали от стен шахты куски породы, которые предстояло вынести на поверхность, а затем измельчить и просеять. Иногда применялся динамит, чтобы заложить новый забой, ответвление от основного хода. Жара внутри была удушающей, стены сочились влагой, стекавшей на неровный пол, скапливаясь в желобах по бокам. Половина штольни уже была, как правило, затоплена. По словам одного из спускавшихся туда «духота, наполняющая штольню… напомнила нам… атмосферу бани… и духота эта, между прочим, полагалась одною из мер наказания некогда работавшим здесь преступникам».17

В шахтах работали в две двенадцатичасовые смены, днем и ночью. Жили в постоянной тьме: уходили в шахту задолго до рассвета и возвращались только после заката. Суеверья населяли подземный мир бесами и рудничными домовыми. Наводненные крысами, пищавшими и копошившимися во тьме, рудники и вправду казались пристанищем нечистой силы. На Зерентуйском руднике ссыльно-рабочие называли две горы у шахты Шумихой и Звонухой, — их считали самыми страшными, опасными для человека. Они и вправду были опасны. Шахтеры гибли в обвалах, вызванных динамитными взрывами, просадкой гнилых опор, осыпями грунта. Это называлось «горой давит», «дыркой бьет».

Работа была одновременно и крайне опасной, и изнуряюще монотонной. Узкие туннели вгрызались в гору хаотично, без всякого плана, рудничная тачка не могла туда пройти — породу можно было выносить только на носилках, вручную. Механизации этот край не знавал. На карийских золотых приисках новичков ставили «хвосты убирать», то есть на тачке увозить в отвал пустой песок, скопившийся после промывки золота. Сознание того, что они исполняют работу вьючных животных, по словам этнографа Сергея Максимова, «беспредельно мучит и терзает несчастных арестантов».18

Работа эта была столь изнурительна, что ссыльные предпринимали отчаянные меры, чтобы избавиться от нее. Они признавались в вымышленных преступлениях, чтобы попасть в суд в расчете, что расследование затянется и, с ним, возвращение на рудники. Ссыльный мог признаться в убийстве и заявить, что бросил тело в каком-либо отдаленном месте, чтобы дознание, бесплодные поиски, допросы — всё это тянулось как можно дольше. Когда подтверждений преступлению всё же не находилось, они выдумывали новые ужасы в надежде на побег, или за деньги покупали имя другого ссыльного. Другие, на худой конец, предпочитали камеру нерчинского каземата опасной подземной работе.19 Другим способом увильнуть от работы на износ было нанесение себе увечий. Одни протыкали щеки булавкой и так стояли на тридцатиградусном морозе, добиваясь флюса. Другие нарочно обмораживали руки, что кончалось ампутацией пальцев. Третьи симулировали симптомы сифилиса, загоняя конский волос в крохотные надрезы на члене. Нагноение выглядело абсолютно убедительным для всех, кроме опытных каторжных врачей.20 Единственным занятием на рудниках, которому ссыльно-рабочие готовы были отдавать все силы, была кража золота и серебра. Специалисты в этом совершенно особом искусстве успешно обходили все проверки и обыски, ухитряясь выносить добычу за пределы поселения. Нерчинские суды были завалены делами о хищениях драгоценным металлов. Случалось, что заключенные подкапывались под заводские кладовые и вытаскивали оттуда годовой запас золота.21

Рудники были организованы не предпринимателями, а петербургской бюрократической мыслью, а наполнены строптивыми подневольными рабочими — не удивительно, что они оставались убыточными. В 1851 в среднем за день один ссыльный выкапывал около 200 кг земли, которую нужно было просеивать для добычи золота; на частных золотых приисках Иркутской области отвал наемного рабочего составлял 1 370 кг в день. Один из инспекторов сетовал, что до открытия карийских залежей в 1830х, нерчинские рудники не приносили вообще никакой выгоды. Что же удивляться, если по всей Сибири начальство рудников предпочитало вольнонаемных рабочих, а не ссыльнокаторжных, для которых единственным стимулом к труду был страх наказания.22 Положение дел в Нерчинске демонстрировало провал попыток государства совместить карательную практику с колонизацией Сибири. В реформе ссыльной системы, предпринятой Михаилом Сперанским в 1822, ссыльно-рабочему отводилась роль рычага модернизации. Рудники и плавильни должны были, по его мысли, выдавать на гора не только железо, серебро, золото, но и оздоровленных, перевоспитанных преступников. На деле же здесь чеканили закоренелых и опасных рецидивистов, которым было нечего терять и которые массово бежали. Генерал-губернатор Восточной Сибири Александр Лавинский рапортовал в столицу в январе 1829 о «нестерпимом и даже бедственном» положении ссыльно-рабочих:

«Получая плату недостаточную на самое скудное содержание, употребляясь в тяжкие изнурительные работы, содержась в тесных, нечистых и неудобных казармах, они должны сносить опасности превыше сил человеческих; не имея же никакой собственности, которая бы могла их удерживать и увлекаясь при том закоснелостию в пороках, сии преступники при первом удобном случае бегут с заводов, соединяются в партии, иногда из 10 человек и более состоящие, и делают новые преступления, простирающиеся до грабежей и разбоев. Есть примеры, что некоторые из них пробирались сами до Енисейской и даже до Томской губернии и там уже [были] схвачены».23

Ссыльные и ссыльно-рабочие, жившие в бараках, рассеянных по различным рудникам, не находились постоянно под замком и не носили кандалов. Один из чиновников так объяснял в 1831 году петербургскому начальству: «Держать всех ссыльно-рабочих в кандалах и в тюрьме совершенно невозможно, при том, что их множество… а годных построек недостает». В летние месяцы для побега, хоть он и наказывался суровой поркой, достаточно было юркнуть в кусты.24 При столь малых возможностях удержать их, ссыльные в николаевское время бежали тысячами. Хотя холода в Нерчинске весной только-только начинают отступать, к 1 мая 1830 уже насчитывалось 163 сбежавших ссыльно-рабочих. Большинство ловили или они возвращались сами, но, как правило, успев совершить несколько тяжелых преступлений. Слабо обеспеченные, оторванные от других гарнизонов сотнями километров тайги, караулы зачастую уступали преступникам не только по численности, но и по вооруженности. В 1828 здесь было 10 офицеров, 40 младших офицеров и 524 солдата против примерно 6 000 заключенных, рассеянных по огромной территории. В течении 1830 года генерал-майор Лепарский, комендант Нерчинских рудников, постоянно писал генерал-губернатору Восточной Сибири Лавинскому, прося о подкреплении для поимки беглых каторжников. Признавая вред, проистекающий от бесконечных побегов и следующих за ними преступлений, Лавинский смог выделить только 121 солдата. В 1833 власти вынуждены были объявить награду в 3 рубля серебром каждому солдату, задержавшему беглого преступника. Но и эти отчаянные меры оказались негодными для того, чтобы прекратить поток беглецов.25 Убийства в Нерчинске, совершаемые и ссыльными и беглыми, были обычным делом. Отчеты начальника Нерчинских рудников берг-гауптмана Федора фон Фриша переполнены сообщениями о целых семьях, зарезанных из-за незначительной добычи, об изнасилованиях и грабежах. Как единственная группа со сколько-нибудь значительными доходами, сами чиновники представляли собой лакомую добычу. Помощник управляющего Кутомарского завода гиттенфервальтер Федор Бальдауф приказал высечь за побег двух ссыльных. «Когда прочтена была им резолюция, один из них, Иван Иванов, поклонясь вышедшему к тому наказанию …Бальдауфу в ноги… скрытным образом и неприметным никому из предстоящих, выдернул из-за рубашечного рукава нож, ткнул упоминаемого Бальдауфа ниже пупа, который… начал ложиться на землю и сказал, что его зарезали». Бальдауф скончался через два дня, оставив жену и пятерых детей. В феврале 1828 ссыльный Антон Захаров зарезал из-за 17 рублей жену и сына одного из нерчинских солдат. В июле на Кадаинском руднике другой ссыльный перерезал горло жене унтер-штейгера Мельникова.26 Празднуя убийства начальства, заключенные распевали такие песни:

Штейгер òтставки добился,

Но от мщенья не укрылся

	Общего судьи.

Ему молотом в расквас

По затылку до трех раз

	Ссыльный отхватил.27

Не отделенные от служащих, ссыльных и крестьян, ссыльно-рабочие имели свободный доступ к спиртному, широко продаваемому и в кабаках, и из-под полы. Алкоголь служил идеальным запалом для взрывоопасной смеси обид, склок и постоянной взаимной ненависти, царившей на рудниках. В марте 1828 пьяное покушение на жизнь шихтмейстера Таскина и его жены на Кличкинском руднике (180 км от Нерчинска) закончилось полноценным бунтом. Как следует напившись, ссыльные сперва пришли к сидельцу питейного дома «с имевшимися в руках ножами и истребовали от него безденежно вина». На второй день пьянства ссыльный Тимофей Иванов стал поносить начальство, за что, как ему было известно, полагалась порка. Поэтому на третий день Иванов, «между прочими злыми вызовами», сказал: «я-де вчера его ругал, да и сейчас пойду и решу его жизни с женой, и потом всё жительство возжжем и вырежем». С этой мыслью Иванов стал ломиться в квартиру начальника, но того не оказалось дома. Тогда Иванов вернулся в кабак, где и был взят под караул. Тут вмешались его собутыльники и с ножами стали отбивать его, говоря: «вот допьем вино и пойдем». «И допивши оное действительно пошли», после чего началось уже всеобщее бесчинство, прекращенное только к вечеру, когда удалось подтянуть достаточную команду военных и служащих, которая могла усмирить ссыльных. Зачинщики были приговорены к сечению кнутом и пожизненным каторжным работам.28

Боязнь нерчинских властей, что ссыльно-рабочие, многие в прошлом солдаты, однажды устроят хорошо спланированное вооруженное восстание, всё возрастала. В июле 1828 Лепарский жаловался, что «заговоры каторжно-ссыльных в заводах оказываются ежегодно с большою обдуманностию». В августе предыдущего года 57 заключенных, следовавших под конвоем на Нерчинские заводы, взбунтовались, напали на караульных, отняли у них оружие, и 25 человек бежали на почтовых лошадях. Казак Соколов организовал погоню и настиг их у Иргенского озера, потребовав, чтобы они сдались. Получив отказ, казаки атаковали. Перестрелка продолжалась 4 часа, сам Соколов был тяжело ранен, двое ссыльно-каторжных убиты, несколько человек ранены и один скрылся. Через месяц после этого, другие конвоируемые в Нерчинск заключенные напали на охрану и заперли ее в станционном доме, также захватив лошадей и бежав в лес. Хотя их было всего 25 человек, они добрались до самой китайской границы, где их партия была побеждена отрядом казаков, при чем банда беглецов, как сообщал начальству Лепарский, «защищалась правильными эволюциями». Беглая команда «имела в предмете напасть на разные рудники и присоединить к себе каторжно-ссыльных и, усилив себя таким образом, следовать в Бухару». «Подобных намерений», меланхолично завершает Лепарский, «в прежние времена предпринимаемо не было» и затем предлагает усилить военный контингент.29

Доносы и наветы были ходкой валютой в этом мире опасных преступников и запуганных властей. Ссыльные сообщали о заговорах, подлинных и мнимых, в расчете на вознаграждение и послабления для себя. Тимофей Филиппов, приговоренный к битью кнутом и пожизненным каторжным работам, чтобы отсрочить отсылку в Нерчинск, писал доносы о заговоре с целью убийства императора Александра I. Его заявления были рассмотрены и признаны ложными, выдуманными единственно с целью отсрочки наказания или в надежде на отправку для разбирательства в Петербург. «Филиппов желал», гласило заключение, «спасти лишь свою жизнь, а не жизнь царя». Не сдаваясь, Филиппов улизнул от своего конвоя, поменявшись в 1827 году в Томске именами с другим заключенным. Дело было раскрыто и его отправили в Иркутск. Там, видя, что наказание отсрочить не удается, он произвел серию новых доносов о масонских заговорах против жизни членов императорской фамилии. Тут он несколько переиграл — с такими формулировками его домыслы были напрямую отправлены начальнику Третьего отделения графу Бенкендорфу, который их тотчас разоблачил. В 1830 Филиппов был публично подвергнут 45 ударам кнута, заклеймлен и отправлен по первоначальному назначению на Нерчинские рудники.30

Декабристы были соблазнительной мишенью для доносов ссыльных, желавших угодить властям. Двое ссыльных офицеров, Андрей Розен и Дмитрий Завалишин, описывали нервозность, сопровождавшую прибытие декабристов в Сибирь.31 Ведь декабристы обвинялись в спланированном коллективном восстании против власти, которую должны были под присягой защищать. Если на Сенатской площади и вышла заминка, поскольку солдаты плохо понимали, зачем их вывели мятежные офицеры, то уж в Нерчинске, среди ссыльных, сплоченных общим страданием, дело может повернуться по-другому. С их прибытием пьяные стихийные бунты грозили обрести политических предводителей.

Одним из тех, кто стремился нажиться на переживаниях властей, был Роман Медокс, человек, словно бы сошедший со страниц Гоголя (а если верить Лотману, то и взошедший на них). Самый экстравагантный русский авантюрист, аферист, соблазнитель и мошенник XIX столетия, Медокс с исключительным успехом водил за нос власти, разоблачая выдуманные им заговоры. Сын английского акробата Майкла Медокса, гастролировавшего в столицах в 1760е годы и даже основавшего Петровский театр, Роман Медокс родился между 1789 и 1795 годами, когда Петровский театр уже стал называться Большим.32 Младший Медокс был зачислен в кавалерию, но растратил 2 000 казенных денег и бежал на Кавказ. С подложными бумагами якобы от министра финансов, он ездил по южным губерниям, собирая с местного начальства огромные ассигнования. Будучи в конце концов разоблачен, он был выслан в Петербург и заключен в 1813, по приказу Александра I, в Петропавловскую крепость. Там он провел 14 лет, пока не дождался в 1826 декабристов.

В марте 1827 его мольбы о помиловании были, наконец, услышаны и Роман Медокс был выслан в Вятку. В 1828 он бежал, был пойман и бежал снова. В марте 1831 он оказывается в доме ссыльного декабриста Александра Муравьева. Стремясь добиться расположения императора, Медокс безотлагательно предлагает Бенкендорфу услуги соглядатая, и тут же раскрывает обширнейший противоправительственный заговор. Декабристы, оказывается, ведут обширную переписку со своими сторонниками в России, затевая антигосударственный «Союз великого дела». «Я», сообщал Медокс Бенкендорфу, «средь сильной борьбы чувств при всевозможном отвращении от доносов, наконец, вынужден священнейшим долгом писать к вашему высокопревосходительству как для открытия тайны, могущей иметь чрезвычайные последствия, так и для совершенного отклонения от себя подозрений в деле, которое, мне кажется, гнусно паче всякого доноса». Фантазии Медокса зашли столь далеко, что он самолично изобрел систему шифров, которыми якобы пользовались ссыльные заговорщики, чтобы держать переписку в тайне. Например, Ивана Якушкина и Александа Якубовича обозначали кинжалы, за их готовность к цареубийству.33 Медокс также заявлял, что заговорщики перетянули на свою сторону многих сибирских начальников, включая иркутского губернатора Ивана Цейдлера, и даже самого Лепарского, военного коменданта Нерчинска. Медокс настаивал, что его сведения могут спасти отечество и требовал этапировать его в столицу, ведь его рапорты из Сибири могут перехватить злоумышленники. В целом центральные власти прохладно отнеслись к его сенсационным разоблачениям, но лично царь Николай счел угрозу новой разветвленной сети козней вполне реальной. В октябре 1833 Медокс был вызван в Москву, поселен на деньги Третьего отделения в роскошной гостинице, получил щедрые подъемные и зажил на широкую ногу, непрестанно излагая путанные сведения о декабристских комплотах. Когда же потребовались основательные доказательства, Медокс почувствовал опасность и снова пустился в бега. На этот раз его удача оказалась непостоянной и он снова очутился в Петропавловской крепости. Там он без всяких приключений гнил еще 20 лет, пока не был помилован в 1856 новым императором Александром II.34

В сентябре 1827, после 11 месяцев на Благодатском руднике, декабристы и их жены были отправлены в Читу. Столичное начальство, встревоженное постоянными сообщениями о волнениях среди ссыльных, и опасавшееся новых заговоров «государственных преступников», решило собрать всех декабристов в одном месте, где будет проще стеречь их и следить за ними.35 Император приказал Лепарскому приискать временное место для содержания декабристов, пока строится постоянная тюрьма в Петровском Заводе. Лепарский выбрал Читу. Основанная в XVI веке, на пике пушной торговли, Чита к тому времени была скопищем ветхих изб с маленькой церквушкой при всего лишь 300 жителях. На месте заброшенной казачьей крепости к августу 1827 была возведена деревянная тюрьма, окруженная частоколом. Через месяц благодатские «государственные преступники», обрадованные скорой встречей с друзьями и товарищами, под караулом двенадцати казаков и младшего офицера отправились в Читу.36 Судьба их товарища Ивана Сухинова, содержавшегося на Нерчинских рудниках, показала, что их будущая изоляция от уголовных преступников — большое везение для них.

Утром 13 июня 1828 года, через год после перевода восьмерых декабристов из Благодатска в Читу, в селе Зерентуй собака принесла своему хозяину, служителю Мирону Рудакову, человеческую руку. Вскоре были обнаружены и прочие части тела: «череп головной с волосьями и кишки». По обрывкам одежды в останках был опознан ссыльный Алексей Казаков, пропавший с рудника двумя неделями раньше. Последний раз Казакова видели 24 мая, — маркшейдер Черниговцев видел его. Утомленный поездкой на Кадаинский рудник, Черниговцев прилег с дороги, но уже через полчаса был поднят «необыкновенным стуком». Открыв окно, он увидел ссыльного Казакова «довольно пьяного и бывшего как бы в азарте». Казаков заявил, что имеет сообщение «об особенном деле» и, пущенный в сени, рассказал, что ему известно о заговоре ссыльных к побегу и злонамерениям, а «ссыльные те сидят у кабака и приглашают к себе многих». По его словам выходило, что заключенные под предводительством декабриста Ивана Сухинова готовят нынешней ночью вооруженный мятеж, намереваясь захватить из цейхгауза солдатские ружья, а потом «следовать вооруженными в казармы, где жительствуют ссыльно-рабочие, и принудить их к побегу, разбить тюрьму и освободить всех в оной содержащихся под стражею колодников». Далее якобы планировалось «зажечь все селение при Зерентуйском руднике, идти в здешний Нерчинский завод и далее, истребляя всё, что только будет упорствовать их желанию». Черниговцев приказал Казакову идти в контору и ждать его там. Хмельной каторжник ушел и пропал — следующий раз он появился только 13 июня, но уже частями. Так начинается драма о заговорах, бунте и предательстве.37

Нетрезвые заявления Казакова привели в действие цепь событий, позже названную Зерентуйским заговором, и достигшую кровавой развязки шестью месяцами позже.38 История эта высветила жестокость и некомпетентность администрации николаевской каторги: не слишком разбираясь в своих подчиненных и не на шутку опасаясь их, управленцы оказались скоры на расправу, которая служила не наказанием, а устрашением ссыльно-каторжных. Услышав от Казакова о заговоре ссыльных, Черниговцев в первую очередь испугался за свою жизнь и безопасность семьи. Он приказал немедленно арестовать всех, кого назвал Казаков. Одним из них был Павел Голиков, бывший фельдфебель карабинерского полка. Покуда Черниговцев объезжал шахты, Голиков провел три дня в пьяном разгуле. Черниговцев приказал высечь его и предъявил ему обвинения, выдвинутые Казаковым. То, что порка и допрос случились одновременно, Черниговцев впоследствии объяснял совпадением.39 Так или иначе, совпадение это пришлось на первого подозреваемого, Голикова.

Под воздействием активных методов допроса Голиков быстро согласился с предъявленными ему обвинениями. Он признал, что с конца апреля часто бывал у Ивана Сухинова, делившего избу с двумя другими декабристами, бывшим бароном Вениамином Соловьевым и бывшим прапорщиком Александром Мозалевским. Сухинов завербовал Голикова и Василия Бочарова, сына астраханского купца, посулив им вознаграждение, если они найдут 20 или более человек, готовых к восстанию. Под березовой лозой пьяные толки о бунте преобразовались уже в политическое восстание, имевшее целью освобождение декабристов, увезенных в Читу, за 290 км. от Зерентуя. Теперь Голиков заявлял, что Сухинов предлагал:

«…забрать наипервее из цейхгауза солдатские ружья с патронами, потом идти вооруженным в казенные казармы и принудить насильственным образом всех проживающих тут рабочих к общему побегу… разбить Зерентуйскую тюрьму, освободить всех колодников и взять их с собою, снять у порохового подвала часового, достать весь порох, также разбить кладовую и вынуть денежную казну… а затем зажечь наипервее казенный дом… и чинить чрез то смертно убийство… тогда идти в Нерчинский завод и делать тоже самое… освободя из тюрьмы колодников, приглася их за собою, забрав пушки …после сего проходить по заводам и рудникам забирать в партию людей, с коими пройти свободно до Читинского острога и освободить из оного всех содержащихся там Государственных преступников…»40

В результатах дознания воплощались все скрытые страхи властей: вооруженный бунт, да еще и под предводительством боевого офицера, готового вновь поднять едва усмиренных декабристов. Подвергнутые сходному по технике (палки вместо лоз) допросу, еще двое ссыльных, Федор Моршаков и Тимофей Непомнящий, всё подтвердили и прибавили еще и от себя. В тот же день предполагаемый вождь заговора Сухинов был арестован и допрошен.41

Иван Сухинов сыграл одну из ведущих ролей в кратком и кровопролитном восстании Черниговского полка, стоявшего под Киевом в конце декабря 1825 года. Родившись в 1794 в семье обедневшего херсонского дворянина, в 15 лет он поступил в гусарский полк и сражался в наполеоновских войнах, получив семь ранений. В 1816 году он вернулся в Россию и, после краткой демобилизации, был принят офицером в Черниговский полк. Как и многие офицеры александровской эпохи, он находил атмосферу, царившую в России, удушающей. В сентябре 1825 его начальник, Сергей Муравьев-Апостол, вовлек его в Южное Общество.42

У Сухинова, кажется, не было задатков героя революции. Когда восстание Черниговского полка захлебнулось, он бежал и, прячась в хлеву, писал Николаю I: «Прости великодушно, государь, мне мое преступление: я не варвар и не убийца <…> если же и виновен, то только по действию с полком под распоряжением Муравьева-Апостола». Он скрывался, пока власти не перехватили его письмо к брату, в котором он просил денег, — 15 февраля 1826 Сухинов был арестован в Дубоссарах, в Бессарабии. 26 февраля он предстал перед военным судом и был признан виновным «в посягательстве на существующий государственный строй». 12 июля 1826 Николай I утвердил приговор о пожизненной ссылке в Восточную Сибирь и 1 августа Сухинов, вместе с однополчанами Соловьевым и Мозалевским, был подвергнуты гражданской казни на площади города Острог перед переформированным Черниговским полком. 5 сентября они отправились в Сибирь.43

К концу 1826 года Сухинов и остальные добрались до Москвы, к маю следующего — до Тобольска. Истощенные преимущественно пешим путешествием, «изведав не в пример прочим декабристам все ужасы зимних этапов», они просили заступничества у встречных чиновников. После многих задержек, вызванных болезнями, 9 марта 1828 года офицеры, наконец, достигли Зерентуя, проведя в пути полтора года.44 Не прошло и двух месяцев, как Сухинов оказался под обвинением в устройстве заговора с целью поднятия восстания.

Приведенный к допросу, Сухинов свидетельствовал, что соучастники ему знакомы: Голикова он нанимал, чтобы тот работал вместо него в шахтах, а Бочарова лишь видел. Когда Голиков начал клянчить у него, Мозалевского и Соловьева деньги, они запретили ему появляться в их доме — а случилось это за день до ареста. Сухинов решительно отрицал, будто бы просил Голикова набрать людей для бунта, возражая, что «о таковых злодеяниях и помышлять ужасается, всегда будучи уверен, что долго ли скоро ли, милость монарха и до их будет распростерта и в этой приятной надежде питал себя». Закончил он тем, что донос Голиковым сделан «из личности в знак мщения и неблагодарности … за… неоднократные отказы в разных его просьбах, [за] грубое с ним обращение, которое он очень понимал, и формальным от дому их отказом».45

Через неделю, при вторичном допросе в конторе, Голиков и его соучастники, протрезвев и осознав тяжесть своего положения, попытались отречься от первоначальных показаний. Голиков объяснил, что о побеге Сухинов говорил в переносном смысле, «из одного сожаления, что многие ссыльно-рабочие в бедном положении и если бы он был в таковом же, то б непременно учинял побег или лишил себя жизни». И только в этом смысле он, Голиков, будучи пьян, говорил о побеге, но о «злых умыслах вовсе он, Голиков, от Сухинова никогда и не слыхал». Прежнее же свое показание он объявлял ложным, ибо оно было «учинено несправедливо от того, что он после трехдневного пьянства был опохмелья и тем [враньем] мнительно хотел себя оправдать». Непомнящий и Моршаков заявили, что первоначальные показания были получены от них под розгами: «тут же и говорено было управляющим, что показывай справедливо, а ежели не станешь, то и плетьми». Бочаров отрицал всякую причастность к заговорам, утверждая, что вообще был слишком пьян, чтобы запомнить что-то из разговоров в питейном доме.46

Первоначальным показаниям о заговоре уже нельзя было дать обратный ход, и отказ от прежних показаний только мешал расследованию. Узнав о наветах Казакова, фон Фриш, начальник Черниговцева, был напуган не только угрозой беспорядков на подчиненных ему шахтах, но и вовлечением в мятеж декабристов. Он написал Лепарскому, военному коменданту при Нерчинских рудниках, заявляя, что есть серьезные основания считать Сухинова главой заговора. Лепарский приказал усилить караулы и продолжать расследование.47 Фон Фриш отрядил комиссию, которая прибыла в Зерентуй «для скорейшего и подробнейшего исследования» через день после отречения Голикова от первоначальных показаний. Во главе дознавателей был «старейший из чиновников» берг-гауптман Киргизов, о котором говаривали, что на допросах он уже замучил насмерть двоих ссыльных в Нерчинске. В соответствии с юридической практикой николаевского времени дознание пошло на третий круг.48

Вот тут-то, только комиссия приступила к работе, собака Мирона Рудакова и принесла свою находку. Расчлененный труп Казакова представлялся неопровержимым свидетельством его же нетрезвых обвинений. Подозреваемых перевели в Нерчинск, где допросы стали еще более пристрастными, порка чередовалась со «с убедительнейшим чрез протоиерея увещеванием», что, впрочем, было обычной практикой, так что когда фон Фриш рапортовал в Петербург о воздействии «ясными доводами убеждением», понимать его слова можно было только в одном смысле.49 Первым не выдержал Непомнящий и 22 июня вернулся к первоначальному показанию. За ним последовали остальные. В конце концов и Голиков вынужден был признаться, что узнав о доносе Казакова, подговорил Бочарова зазвать доносчика в березник «будто бы попить вина» и там, в 30 метрах от бараков, забил его насмерть камнем. Голиков и Бочаров бросили труп в нерабочий шурф, закидали его ветками и камнями из отвала и вернулись в кабак пить дальше. Единственный, кто не признал этой версии, был Сухинов — возможно, потому, что былое дворянство освобождало его от телесных наказаний.50

В августе 1828 вести о предполагаем заговоре достигли царя Николая, отдыхавшего в Одессе. Изумление царя условиями жизни на шахтах, куда он сослал декабристов, дает представление о его общей неосведомленности о состоянии ссыльных поселений. Николай выразил негодование «слабым надзором за ссыльными в рудниках» и особенно тем, что пьянство ссыльных было наказано всего лишь розгами. Особенно его встревожило, что «Сухинов, будучи преступником, ходил по воле… и даже имел для прислуги другого каторжного». Царь немедленно потребовал дело предать военному суду, а виновных — казни. В конце сентября трибунал из четырех офицеров заслушал дело в Нерчинске.51

Передача дела в военный суд при Николае подразумевала не столько расследование, сколько обвинение. Дознание велось вполне в духе инквизиции — признание обвиняемого считалось достаточным доказательством. Сходные показание двух свидетелей трактовались уже как полное изобличение, а здесь в распоряжении суда была целая пачка признаний, за лето приведенных в совершенное согласие. В обычных обстоятельствах показания офицера и дворянина перевесили бы. Но, по замечанию заседателей, самое участие Сухинова в декабристском восстании уже «довольно доказывается виновным» во всем остальном.52

4 ноября трибунал передал свой вердикт Лепарскому: Сухинов признавался виновным в заговоре для поднятия мятежа в Зерентуе с конечной целью освободить остальных декабристов в Чите. Голиков и Бочаров признавались виновными в призывах к мятежу и убийстве Казакова, изобличившего их. Зачинщики были приговорены к 280-400 ударам кнута, клеймлению и тюремному заключению «дабы он впредь подобных к преступлениям покушений делать не мог». Остальные были приговорены к не более чем 200 ударам кнута (или плети, при меньшей провинности), клеймлению и пожизненной ссылке на каторжные работы.53

Согласно военному уложению, Лепарский имел право переменить наказание и 29 ноября он прибег к этой возможности. Сухинов и его ближайшие сподвижники были избавлены от кнута (столько ударов человек все равно вынести не мог) и получили право на относительно почтенную и гуманную смерть от расстрела. 3 декабря Лепарский самолично прибыл из Читы в Нерчинск, чтобы наблюдать за экзекуцией. Он педантично подготовился, оговорив число солдат и количество пуль у них, и даже размеры ямы, в которую должны были свалить трупы.54 Однако всё пошло вкось. Главный заговорщик до экзекуции не дожил. В ночь 1 декабря его тело обнаружили лежащим на полу, шея была затянута ремнем — декабрист повесился в 30 см от пола. Обмотав ножные кандалы полотенцем, он привязал ремень (которым обычно поддерживали ножные кандалы) к деревянной печной обвязке и удавился почти лежа. «Правая рука только что касалась полу, левой же держал себя за истцы так, что надобно было употребить усилия для отодрания оной».55

В свете последующего самоубийство оказалось достойным выбором. В совершенном негодовании Лепарский сообщал об экзекуции 4 декабря. Имея 170 рядовых, команда Пятого горного батальона «не могла для 70 человек… набрать более 40 ружьев». Из этих ружей только 15 оказались исправными, а «половина людей не могла исправно стрелять». Количество пороха в патронах пришлось уменьшить, поскольку ружья были разболтанные и старые, «поступившие в оный батальон еще в 1775 году». Лепарский горько сетовал, «считая оный батальон вооруженным теперь хуже как бы он имел только пики».56 В рапорте в Главный штаб он опустил худшие подробности смерти приговоренных, но слухи вскоре расползлись по всем Нерчинским рудникам.

Покончив с казнями, Лепарский распорядился перевести товарищей Сухинова — Соловьева и Мозалевского — в Читу, к остальным декабристам. Там Соловьев и поведал соратникам историю, в конце концов опубликованную в царствие Александра II — историю героической, хотя и обреченной попытки освободить декабристов и детали отвратительной мести государства. Приговоренные не погибли от первого залпа, сообщал он, и солдатам было приказано добивать их штыками. Бочарова сбросили в яму еще полуживым.57 Волна декабристских мемуаров, достигших печати во второй половине XIX века, всячески подкрепляла идею о стремлении Сухинова освободить читинских товарищей. Незадачливый декабрист оказался вознесенным в пантеон героических борцов с тиранией.58 Как в конечном счете оказалось, страхи властей перед ссыльными декабристами были чрезмерны. Никто из них не затевал новых смут, но что действительно угрожало режиму — это общественное мнение, в глазах которого декабристы всё более воспринимались как мученики. Сухинов, мастеря у печки петлю, такого развития событий предвидеть не мог. Между тем, Сибирь становилась центральной сценой политической истории Российской империи и рассказывали эту историю теперь сотоварищи Сухинова.


2015-2017 Mokum.place